Key ideas: Год издания 1995. «Говоря о причинах, мы, очевидно, должны иметь в виду залегающие обстоятельства – глубокие по природе, длительные во времени, которые сделали переворот принципиально осуществимым, а не толчки, непосредственно поведшие к перевороту. Толчки могут разрушить только нестабильную систему. А – отчего она стала нестабильной?» На этот вопрос Солженицын отвечает в "Размышлениях".
К сожалению, непонимание и незнание истории проводит к повторению одних и тех же ошибок (и платит за них своей жизнью всегда обычный человек). И вот в конце 1991-го Солженицын записывает:
"Эти семьдесят пять лет немилосердно накладывались на нашу страну - все новыми, новыми давящими слоями, отбивая память о прошлом, не давая вздохнуть, опомниться, понять дорогу. И опять мы на той же самой, февральской... К хаосу, к раздиру, на клочки. И демократы наши, как и в 17-м году, получив власть, не знают, как ее вести. И не мужественны, и не профессиональны".
Три монархиста, порешившие Распутина для спасения короны и династии, вступили уверенными ногами на тузыбь, которою так часто обманывает нас историческая видимость: последствия наших самых несомненных действий вдруг проявляются противоположны нашим ожиданиям.
Казалось, худшие ненавистники российской монархии не могли бы в казнь ей придумать язвы такой броской, как фигура Распутина. Такого изобретательного сочетания, чтоб именно русский мужик позорил именно православную монархию и именно в форме святости...
А участие в убийстве двух членов династии толкало на вывод, что слухи о Распутине и царице верны, что вот даже великие князья вынуждены мстить за честь Государя. А безнаказанность убийц была очень замечена и обернулась тёмным истолкованием: либо о полной правоте убийц, либо что наверху правды не сыщешь, и вот государевы родственники убили единственного мужика, какому удалось туда пробраться.
Так убийство Распутина оказалось не жестом, охраняющим монархию, но первым выстрелом революции, первым реальным шагом революции — наряду с земгоровскими съездами в тех же днях декабря. Распутина не стало, а недовольство брызжело — и значит на кого теперь, если не на царя?
Правда: и революционеры были готовы к этой удивительной революции не намного больше правительства. Десятилетиями наши революционные партии готовили только революцию и революцию. Но, сильно раздробленные после неудач 1906 года, затем сбитые восстановлением российской жизни при Столыпине, затем взлётом патриотизма в 1914 году, — они к 1917 оказались ни в чём не готовы и почти не сыграли роли даже в подготовке революционного настроения (только будоражили забастовки) — это всё сделали не социалистические лозунги, а Государственная Дума, это её речи перевозбудили общество и подготовили к революции...
Чего нельзя было даже пропискнуть в России до Семнадцатого года — теперь мы можем прохрипеть устало: что российское правительство почти не боролось за своё существование против подрывных действий.
В февральские дни агитаторы камнями и угрозами насильственно гнали в забастовку рабочих оборонных заводов — это во время войны! — и задержано было их десятка два, но ни один не только не расстрелян — даже не предан суду — да даже через несколько часов все отпущены на волю, агитировать и дальше...
Для зарождения паники нужен только критический минимум слухов — а их сошлось больше. Одним только слухом, что будут продавать по фунту в день на человека, рабочие окраины были сотрясены больше, чем всей предыдущей революционной пропагандой партий. ..
Российское правительство ни силою властных действий, ни психологически не управляло столичным населением...
Телефонная станция под правительственной защитой все часы революции обслуживала город, Думу и революционеров! — и не только не умели узнать их намерения, но даже не догадывались отключить их и разобщить.
Революция — это хаос с невидимым стержнем. Она может победить и никем не управляемая..
Охранный расчёт требовал для Петрограда 60 тысяч верных правительственных сил. В февральские дни полицейские силы вместе с учебными командами запасных батальонов и изменившими казаками составляли всего 12 тысяч — а по сути боеспособными только и оказались полиция (всего 3500) и жандармерия, они и защищали режим, не желавший себя защищать.
Но полиция была не только малочисленна, а и плохо вооружена: только револьверы и шашки, ни даже винтовок, ни скорострельного оружия, ни взрывчатых или дымовых средств.
Но не было у власти и притока добровольцев, добровольных защитников, это очень характерно. Кроме полковника Кутепова, нескольких офицеров-московцев, самокатного батальона и кроме невольных жертв мятежа — никто в Петрограде не отличился защитой трона, а тем более не имел успеха. (А в Москве ещё хуже.)
Молодёжь из военных училищ? — её не позвали на помощь (и дальше штаб округа спешил растелефонировать приказы на сдачу всем офицерам и юнкерам, кто и хотел бы сопротивляться). Не позвали на помощь — но, заметим, училища и не ринулись сами, как бессмертный толедский Альказар 1936 года. В феврале 1917 никто у нас не пытался устроить русский Альказар — ни в Петропавловке, ни в Адмиралтействе и ни в каком училище....
А монархические организации? — да не было их серьёзных, а тем более способных к оружию: они и перьями-то не справлялись, куда оружие. А Союз русского народа? Да всё дуто, ничего не существовало.
Но — обласканцы трона, но столпы его, но та чиновная пирамида, какая сверкала в государственном Петербурге, — что ж они? почему не повалили защитной когортой? стары сами, так твёрдо воспитанные дети их? Э-ге, лови воздух, они все умели только брать. Ни один человек из свиты, из Двора, из правительства, из Сената, из столбовых князей и жалованных графов, и никто из их золотых сынков, — не появился оказать личное сопротивление, не рискнул своею жизнью.
Вся царская администрация и весь высший слой аристократии в февральские дни сдавались как кролики — и этим-то и была вздута ложная картина единого революционного восторга России. (Не единственный ли из чинов генерал Баранов оказал сопротивление при своём аресте? — так это особо и было отмечено «Известиями Совета рабочих депутатов».)
Монархисты в эмиграции потом десятилетиями твердили, что все предали несчастного Государя и он остался один как перст. Но прежде-то всего и предали монархисты: все сподряд великие князья, истерический Пуришкевич, фонтанирующий Шульгин, сбежавшие в подполье Марков и Замысловский, да и газета-оборотень «Новое время». Даже осуждения перевороту — из них не высказал открыто никто.
Но чего ж тогда, правда, стоила эта власть, если никто не пытался её защищать?
До нынешних лет в русской эмиграции сохранена и даже развита легитимистская аргументация, что наш благочестивый император в те дни был обставлен ничтожными людьми и изменниками. Да, так. Но: и не его ли это главная вина?
Кто ж эти все ничтожества избрал и назначил, если не он сам? На что ж употребил он 22 года своей безраздельной власти? Как же можно было с такой поразительно последовательной слепотой — на все государственные и военные посты изыскивать только худших и только ненадёжных? Именно этих всех изменников — избрать и возвысить? Совместная серия таких назначений не может быть случайностью. За крушение корабля — кто отвечает больше капитана?
Откуда эта невообразимая растерянность и непригодность всех министров и всех высших военачальников? Почему в эти испытательные недели России назначен премьер-министром — силком, против разума и воли — отрекающийся от власти неумелый вялый князь Голицын? А военным министром — канцелярский грызун Беляев? (Потому что оба очаровали императрицу помощью по дамским комитетам.)
Почему главная площадка власти — министерство внутренних дел отдана психопатическому болтуну, лгуну, истерику и трусу Протопопову, обезумевшему от этой власти? На петроградский гарнизон, и без того уродливый, бессмысленный, — откуда и зачем вытащили генерала Хабалова, полудремлющее бревно, бездарного, безвольного, глупого? Почему при остром напряжении с хлебом в столице — его распределение поручено безликому безответственному Вейсу?
И надо же иметь особый противодар выбора людей, чтобы генералом для решающих действий в решающие дни послать Иудовича Иванова, за десятки императорских обедов не разглядев его негодности. Противодар — притягивать к себе ничтожества и держаться за них. (Как и к началу страшной Мировой войны царь застигнут был со своими избранцами — легковесным Сазоновым, пустоголовым Сухомлиновым, которые и вогнали Россию в войну)...
Трон подался не материально, материального боя он даже не начинал. Физическая мощь, какая была в руках царя, не была испробована против революции. В 1905 на Пресне подавили восстание более явное — а в Петрограде теперь просто не защищались. Мельгунов правильно пишет:
«Успех революции, как показал весь исторический опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления»...
Но власти в февральском Петрограде действовали вопреки всякому здравому смыслу и законам тактики: не использовали своего контроля над телефоном и телеграфом, не использовали преимуществ ни в каком виде оружия, а свои малые силы не держали в кулаке, но разбросали беззащитно по городу...
Не материально подался трон — гораздо раньше подался дух, и его и правительства. Российское правительство в феврале Семнадцатого не проявило силы ни на тонкий детский мускул, оно вело себя слабее мыши. Февральская революция была проиграна со стороны власти ещё до начала самой революции...
Государь никогда не мог себе простить того злосчастного кровопролития. Больше всего теперь он опасался применить военную силу против своего народа прежде и больше нужды. Да ещё во время войны! — и пролить кровь на улицах! Ещё в майский противонемецкий погром в 1915 в Москве приказано было полиции: ни в коем случае не применять оружия против народа. И хотя эта тактика тогда же показала полную беспомощность власти и всесилие стихии — запрещение действовать против толпы оружием сохранилось и до февральских петроградских дней. И в той же беспомощности снова оказались силы власти.
Все предварительные распоряжения столичным начальникам и все решения самих этих дней выводились Государем из отменного чувства миролюбия, очень славного Для христианина, но пагубного для правителя великой державы. Оттого с такой лёгкостью и бескровностью (впрочем, в Петрограде несколько сот, а по Союзу городов — и до 1500 убитых, раненых и сошедших с ума, и 4000 арестованных новою властью) удалась Февральская революция — и, о, как ещё отдастся нам эта лёгкость и это миролюбие! (И посегодня отдалось ещё не всё.)
Династия покончила с собой, чтобы не вызвать кровопролития или, упаси Бог, гражданской войны. И вызвала — худшую, дольшую, но уже без собирающего тронного знамени.
Кто же мог ожидать, кто же бы взялся предсказать, что самая мощная империя Мiра рухнет с такой непостижимой быстротой? Что трёхсотлетняя династия, пятисотлетняя монархия даже не сделает малейшей попытки к сопротивлению? Такого прорицателя не было ни одного.
Ни один революционер, никто из врагов, взрывавших бомбы или только извергавших сатиры, никогда не осмеливались такого предположить. Столетиями стоять скалой — и рухнуть в три дня? Даже в два: днём 1 марта ещё никто и не предлагал Государю отрекаться днём 3 марта отрёкся уже не только Николай II, но и вся династия. ..
После первого гибельного круга послан был ему Богом Столыпин. Единожды в жизни Николай остановил свой выбор не на ничтожестве, как обычно, а на великом человеке. Этот великий человек вытянул из хаоса и Россию, и династию, и царя. И этого великого человека Государь не вынес рядом с собою, предал...
Николай II не имел таланта угадывать верных, держать их и сам быть им последовательно верным. Потому и пришлось ему написать — «кругом измена, и трусость, и обман», что он органически не видел верных и храбрых, не умел их позвать. Так и вся его дюжина свиты была как подобрана по безликости и бездарности. Для чего содержится свита? — неужели для заполнения пустого пространства, а не для совета и помощи в трудную минуту?
(А Конвой? Что ж за верность оказалась у Конвоя? Тот десяток терских казаков, в своих страшных туземных папахах, побредший на всякий случай отмечаться у Караулова в Думе зачем они пошли? Просто испугались… Да и все четыре сотни Конвоя после вековой парадной и почётной охраны императоров — как быстро скисли: царскосельские — надели белые повязки, выбрали комитет…)
Однако пока Государь оставался в Ставке — Алексеев покорно выполнил распоряжение о посылке войск и не смел сам искать государственного выхода. Останься Государь и далее в Ставке — посланные войска неуклонно шли бы на Петроград, и никто не запрашивал бы у главнокомандующих мнения их о необходимости царского отречения.
Ото всего того произошло бы вооружённое столкновение в Петрограде? Если бы восставшие не разбежались — да. Но отдалённейше не было бы оно похоже на трёхлетнюю кровавую гражданскую войну по всем русским просторам, чекистский бандитский разгул, тифозную эпидемию, волны раздавленных крестьянских восстаний, задушенное голодом Поволжье — и полувековой адовый скрежет ГУЛАГа потом...
Наконец, если рок характера — колебаться, — проколебался бы Государь ещё двое-трое суток. Выиграй он ещё три дня — и до Северного фронта дошёл бы советский «приказ № 1» — и те же самые генералы вздрогнули бы перед бездной и сами удержали бы царя от отречения. Но нет, в этом колебании Государь был быстротечнее, чем когда-либо. Едва услышал об опасности своей семье — и бросил армию, бросил Ставку, бросил пост Верховного — и помчался к семье...
Нет, император завороженно покинул свою лучшую, единственно верную позицию — и безвольно поехал всё в ту же удавку, из которой так вовремя ускользнул, — под самую лапу революционного Петрограда.
Ему была вверена эта страна — наследием, традицией и Богом — и уже поэтому он отвечает за происшедшую революцию больше всех.
В эти первомартовские дни его главным порывом было — семья! — жена! сын! Доброму семьянину, пришло ли в голову ему подумать ещё о миллионах людей, тоже семейных, связанных с ним своей присягою, и миллионах, некрикливо утверженных на монархической идее?
Он предпочёл — сам устраниться от бремени.
Слабый царь, он предал нас.
Всех нас — на всё последующее...
Если надо выбрать в русской истории роковую ночь, если была такая одна, сгустившая в несколько ночных часов всю судьбу страны, сразу несколько революций, — то это была ночь с 1 на 2 марта 1917 года..
Пока император, уступив ответственное министерство, спал, а главнокомандующие генералы телеграфно столковывались, как стеснить его к отречению, и всем им это казалось полным исчерпанием русских проблем, думские лидеры, прокатясь на смелости запасных волынцев, осмелевшие от трёх суток полного несопротивления властей, уже решились на создание своего правительства — без всякого парламента, без народного одобрения и без монаршего согласия.
Деятели Февраля были упоены пробившим часом победы. И хотя они спешили вырвать отречение царя, не надеясь на то после войны, но ещё более спешили углубить отречение бесповоротным разрывом со старым порядком, отказом принять свое назначение от старой власти, реставрации которой только и боялись одной. (Во всякой революции повторяется эта ошибка: не продолжения боятся, а реставрации.)
Временное правительство возникало вполне независимо от царского отречения или неотречения: если бы Николай II в тот день и не отрёкся — Временное правительство всё равно возгласило бы себя в 3 часа дня 2 марта. (По игре судьбы Милюков поднялся на возвышение в Екатерининском зале на 5 минут раньше, чем Государь во Пскове взял ручку Для подписи своего первого дневного отречения.) И членам нового правительства такое действие казалось исчерпанием революции.
Февральские вожди и думать не могли, они не успели заметить, они не хотели поверить, что вызвали другую, настигающую революцию, отменяющую их самих со всем их столетним радикализмом. На Западе от их победы до их поражения проходили эпохи — здесь они ещё судорожно сдирали корону передними лапами — а уже задние и всё туловище их были отрублены.
Вся историческая роль февралистов только и свелась к тому, что они не дали монархии защититься, не допустили её прямого боя с революцией. Идеология интеллигенции слизнула своего государственного врага — но в самые же часы победы была подрезана идеологией советской, — и так оба вековых дуэлянта рухнули почти одновременно.
Ещё накануне ночью цензовые вожди согласились на зависимое положение: согласились быть правительством призрачным ещё прежде, чем сформировались. Монархия окончила существование всё же 3 марта, а Временное правительство не правило и ни часа, оно правило минус два дня: оно было свергнуто ещё в ночь на 2 марта непереносимыми «восемью условиями» Исполкома Совета — и даже ещё вечером 1-го, когда в прокуренной 13-й комнате несколько третьесортных интеллигентов и второсортных революционеров не сопротивились печатанью «Приказа № 1», выбивающего всякую опору не только из-под лакированных ботинок новых министров.
В пользу кого ж отрекалась династия? Кто же стал новой Верховной Властью? Комитет (самозванный) Государственной Думы? — но жадное к власти Временное правительство уже оттеснило его. Само Временное правительство? но оно могло стать всего лишь исполнительной властью, да и ни часу не стояло на своих ногах.
И получается, что Николай II, для блага России, отрёкся в пользу Исполнительного Комитета Совета рабочих и солдатских депутатов — то есть шайки никем не избранного полуинтеллигентского полуреволюционного отребья.
Но в «приказе № 1» и в бесшабашности петроградских запасных, не желающих на фронт, — уже таилось и отречение Совета в пользу большевизма.
В ночь с 1 на 2 марта Петроград проиграл саму Россию — и больше чем на семьдесят пять лет.
Отречение Николая формально ещё не было концом династии, оно удерживало парламентарную монархию. Концом монархии стало отречение Михаила.
Он — хуже чем отрёкся: он загородил и всем другим возможным престолонаследникам, он передал власть аморфной олигархии. Его отречение и превратило смену монарха в революцию. (То-то так хвалил его Керенский.)
Именно этот Манифест, подписанный Михаилом (не бывшим никогда никем), и стал единственным актом, определившим формально степень власти Временного правительства, — не могли ж они серьёзно долго держаться за фразу Милюкова, что их избрала революция, то есть революционная толпа...
О, как ждали годами и прорицали ответственное министерство ответственное не перед каким-то там монархом, но перед народом! Наступила эра свободы — и те самые излюбленные «лучшие люди народа» создали министерство, вкруговую безответственное, не ответственное вообще ни перед кем: они захватили в одни свои руки и Верховную власть, и законодательную, и исполнительную. (Да и судебную.) Тут — больше, чем прежнее Самодержавие.
И можно было бы сказать, что они стали новыми диктаторами или самодержцами, если бы из слабых своих рук они тут же не разронили всю эту власть — на мостовую, Совету рабочих депутатов или кто вообще захочет.
Перед совдепом правительство сразу же связало свои руки восемью условиями, — а взамен за них не получило никакой поддержки Исполнительного Комитета — только ту, что он пока правительство не свергал, но даже и свергал, на каждом шагу действуя помимо него, против него и нанося удары по его авторитету...
Это была захватывающая идея, которою Гиммер гордился, не все вожди мирового пролетариата могли такое придумать... Вот в чём особенность обстановки и вот в чём должен быть ядовитый дар данайцев: предложить буржуазии власть в таких условиях, которые бы обеспечили нам полную свободу борьбы против неё самой!!!
Временное правительство после трёх дней своего горевого царствования уже стало опасаться морального сравнения себя с царём? Свергнутый, но вольный в жизни царь становился мозолью именно правительству. Это сознание проявилось у министров быстро. Уже 6 марта Некрасов дал знать Чхеидзе, что Временное правительство не возражает против ареста царя и даже поможет в нём.
На частных переговорах министров, где стержнем был Керенский, арест был, очевидно, решён уже 5 марта, поскольку 6-го Керенский уже посылал искать место заключения для царской семьи...
В своё время царь не арестовал ни Керенского, ни Гучкова, ни кого из них, считая невозможным арестовывать политических деятелей. Но, обратно, арестовать царя, добровольно отдавшего корону, чтоб только избежать междоусобицы, — никому из них не показалось возмутительно, а всех радостно насытило.
В своё время царь не накладывал запрета на самые поносные речи радикалов — теперь, в эпоху свободы, правительство из либералов-радикалов запретило даже прощальное слово Верховного Главнокомандующего, где он призывал армию служить этому же правительству и эту же войну против Германии продолжать.
В осточертелом головокружении Временное правительство поспешно уничтожало по всей России всякую администрацию. Одномоментно была разогнана вся наружная полиция, вся секретная полиция, перестала существовать вся система министерства внутренних дел — и уже по-настоящему никогда не восстановилась. (До большевиков.) И это всё сделали не большевики и не инспирировали немцы — это всё учинили светлоумые российские либералы.
Сердитый на них Бубликов (за то, что не дали ему министерства) справедливо писал о них: это не министерский кабинет, а семинарий государственного управления: все — новички в деле, все — учатся, все умеют только речи говорить.
Для всей думающей российской интеллигенции общепризнанным местом было поражаться ничтожеству нашего последнего императора. Но не паче ли тогда изумиться ничтожеству первого измечтанного этой интеллигенцией правительства народного доверия? Столько лет надсаживались об этих людях, «облечённых доверием всего народа», — и кого же сумели набрать? Вот наконец «перепрягли лошадей во время переправы» — и что же? кого же?..
Открытки с дюжиной овальчиков «Вожди России» спешили рекламировать их по всей стране.
Размазню князя Львова «Сатирикон» тогда же изобразил в виде прижизненного памятника самому себе «за благонравие и безвредность».
Милюков — окаменелый догматик, засушенная вобла, не способный поворачиваться в струе политики.
Гучков — прославленный бретёр и разоблачитель, вдруг теперь, на первых практических шагах, потерявший весь свой задор, усталый и запутлявший.
Керенский — арлекин, не к нашим кафтанам.
Некрасов — зауряд демагог, и даже как интриган — мелкий.
Терещенко — фиглявистый великосветский ухажор. (Все трое последних вместе с Коноваловым — тёмные лошадки тёмных кругов но даже нет надобности в это вникать.)
Владимир Львов — безумец и эпилептик (через Синод — к Союзу воинствующих безбожников).
Годнев — тень человека.
Мануйлов — шляпа, не годная к употреблению.
Родичев — элоквент, ритор, но не человек дела (да не задержался в правительстве и недели).
И достоин уважения, безупречен серьёзностью и трудолюбием один только Шингарёв (не случайно именно его поразит удар ленинского убийцы), но и он: земский врач, который готовился по финансам, вёл комиссию по обороне, а получил министерство земледелия!.. — круглый дилетант.
Вот — бледный, жалкий итог столетнего, от декабристов, «Освободительного движения», унесшего столько жертв и извратившего всю Россию!...
Они растерялись, в первую же минуту, и не надо было полной недели, чтоб сами это поняли, как Гучков и признался Алексееву. Когда они прежде воображали себя правительством — то за каменной оградой монархии. А теперь, когда Россия осталась без всякого порядка и, естественно, начинала разминаться всеми членами, — теперь они должны были поворачиваться как на пожаре, — но такими скоростями и такой сообразительностью не владели они. (да эти бешенные ускорения немыслимы были для мозгов старого времени — ни для царских министров, ни для временных, ни даже для половины совдепского исполкома.)
У нас называют три революции: 1905 года, Февраля 1917 и Октября. Но в 1905-06 не произошло существенных перемен государственной и народной жизни, и не было движения миллионных масс: была симуляция революции, было много разрозненного террора (и уголовного), когда революционеры (и уголовники) и интеллигенты — толкали, толкали, раскачивали, раскачивали — а оно никак не раскачивалось и не раскачалось.
А Февраль — даже неправдоподобен: дремота страны, ничтожное участие масс — и никакого сопротивления власти.
А Октябрь — короткий грубый местный военный переворот по плану, какая уж там революция?
Ни одна как будто — не подходит под революцию. Две последних — весьма точно назвать переворотами.
Но несомненно, что в XX веке в России произошла величайшая кровавая необратимая революция всемирового значения. Необратимостью и радикальностью перемен только и определяется революция.
Если в Феврале было мало крови и насилия и массы ещё не раскатились, то всё это ждало впереди: и вся кровь, и всё насилие, и захват народных масс, и сотрясение народной жизни. Революции бывают и медленные — но, начавшись, уже неуклонны, и насилие в них потом всё разыгрывается...
Российская революция закончилась в начале 30-х годов. И тотчас была почтительно признана китом западной демократии — Соединёнными Штатами.
Человеческий ум всегда требует причин для всех событий. И не честно уклоняться назвать их кто как умеет.
В истории Февральской революции редко кем оспаривается полная неожиданность её для всех: и для властей, и для разжигавших её думских и земгоровских кругов, и для всех революционных партий — эсеров, меньшевиков и большевиков, и для западных дипломатов в Петрограде, и уж тем более для остальной России — для Действующей Армии, для провинции, для крестьянства....
Говоря о причинах, мы, очевидно, должны иметь в виду залегающие обстоятельства — глубокие по природе, длительные во времени, которые сделали переворот принципиально осуществимым, а не толчки, непосредственно поведшие к перевороту. Толчки могут разрушить только нестабильную систему. А — отчего она стала нестабильной?
К таким причинам мы имеем право отнести всю войну в целом....
Однако война, безусловно, сыграла губительную роль. Вся эта война была ошибкой трагической для всей тогдашней Европы, а для России и трудно исправимой. Россия была брошена в ту войну без всякого понимания международного хода событий, при сторонности её главному европейскому конфликту, при несогласии её авторитарного строя с внешним демократическим союзом. Она брошена была без сознания новизны этого века и тяготеющего состояния самой себя. Все избывающие здоровьем крупные силы крепкой нации были брошены не в ту сторону, создалось неестественное распределение человеческих масс и энергий, заметно перегрузилась и смешалась администрация и организация, ослаб государственный организм.
И даже всё это было бы ещё ничего, если б не традиционная накалённая враждебность между обществом и властью. В поле этой враждебности образованный класс то и дело сбивался на истерию, правящая прослойка — на трусость...
И всё же не сама по себе война определила революцию. Её определял издавний страстный конфликт общества и власти, на который война наложилась.
Всё назревание революции было не в военных, не в экономических затруднениях как таковых, но — в интеллигентском ожесточении многих десятилетий, никогда не пересиленном властью.
Очевидно, у власти было два пути, совершенно исключавших революцию.
Или — подавление, сколько-нибудь последовательное и жестокое (как мы его теперь узнали), — на это царская власть была не способна прежде всего морально, она не могла поставить себе такой задачи.
Или — деятельное, неутомимое реформирование всего устаревшего и не соответственного. На это власть тоже была не способна — по дремоте, по неосознанию, по боязни.
И она потекла средним, самым губительным путём: при крайнем ненавистном ожесточении общества — и не давить, и не разрешать, но лежать поперёк косным препятствием....
Но ещё и при этом всём — не сотряслась бы, не зинула бы пропастью страна, сохранись крестьянство её прежним патриархальным и богобоязненным. Однако за последние десятилетия обидной послекрепостной неустроенности, экономических метаний через дебри несправедливостей — одна часть крестьянства спивалась, другая разжигалась неправедной жаждой к дележу чужого имущества — уже во взростьи были среди крестьян те убийцы и поджигатели, которые скоро кинутся на помещичьи имения, те грабители, которые скоро будут на части делить ковры, разбирать сервизы по чашкам, стены по кирпичикам, бельё и кресла — по избам. Долгая пропаганда образованных тоже воспитывала этих делёжников.
Это уже не была Святая Русь. Делёж чужого готов был взреветь в крестьянстве без памяти о прежних устоях, без опоминанья, что всё худое выпрет боком и вскоре так же точно могут ограбить и делить их самих. (И разделят…)
Падение крестьянства было прямым следствием падения священства. Среди крестьян множились отступники от веры, одни пока ещё молчаливые, другие уже разверзающие глотку: именно в начале XX века в деревенской России заслышалась небывалая хула в Бога и в Матерь Божью...
Я ещё сам хорошо помню, как в 20-е годы многие старые деревенские люди уверенно объясняли:
— Смута послана нам за то, что народ Бога забыл.
И даже — ещё шире. При таком объяснении не приходится удивляться, что российская революция (с её последствиями) оказалась событием не российского масштаба, но открыла собою всю историю мiра XX века — как французская открыла XIX век Европы, — смоделировала и подтолкнула всё существенное, что потом везде произойдёт.
В нашей незрелой и даже несостоявшейся февральской демократии пророчески проказалась вся близкая слабость демократий процветающих — их ослеплённая безумная попятность перед крайними видами социализма, их неумелая беззащитность против террора.
Теперь мы видим, что весь XX век есть растянутая на мiр та же революция.
В Константинополе, под первое своё эмигрантское Рождество, взмолился отец Сергий (Булгаков):
«За что и почему Россия отвержена Богом, обречена на гниение и умирание? Грехи наши тяжелы, но не так, чтобы объяснить судьбы, единственные в Истории. Такой судьбы и Россия не заслужила, она как агнец, несущий бремя грехов европейского мiра. Здесь тайна, верою надо склониться.»
Февральские деятели, без боя, поспешно сдав страну, почти все уцелели, хлынули в эмиграцию и все были значительного словесного развития — и это дало им возможность потом десятилетиями изображать свой распад как торжество свободного духа. Очень помогло им и то, что грязный цвет Февраля всё же оказался светлей чёрного злодейства коммунистов.
Однако если оценивать февральскую атмосферу саму по себе, а не в сравнении с октябрьской, то надо сказать — и, я думаю, в «Красном Колесе» будет достаточно показано: она была духовно омерзительна, она с первых часов ввела и озлобление нравов и коллективную диктатуру над независимым мнением (стадо), идеи её были плоски, а руководители ничтожны.
Февральской революцией не только не была достигнута ни одна национальная задача русского народа, но произошёл как бы национальный обморок, полная потеря национального сознания. Через наших высших представителей мы как нация потерпели духовный крах. У русского духа не хватило стойкости к испытаниям.
Тут, быстротечно, сказалась модель опять-таки мiрового развития. Процесс померкания национального сознания перед лицом всеобщего «прогресса» происходил и на Западе, но — плавно, но — столетиями, и развязка ещё впереди.